Обветшавшие иконостасы. О капканах истории 


Каждый день забастовки перед Гданьской верфью собирались тысячи людей.

Пока в мусорные баки варшавских министерств ежедневно летят мешки с осколками компьютерных дисков, а осенний ветер гонит по ведомственным дворам поземку конфетти, в которое уходящее национал-популистское правительство, страшась новых разоблачений, уже успело перемолоть тысячи документов, в медиа нет-нет да и звучат голоса, отождествляющие долгожданную победу демократических сил с памятным старшим поколениям триумфом “Солидарности” 1989 года.

Столь отважное сравнение – поверх барьеров кардинально изменившегося политического контекста – русскоязычная аудитория услышала в интервью Адама Михника “Новой газете”.

Мало какой поляк так мил русскому сердцу, как Адам Михник. Знаковая фигура и легко узнаваемая. Не беда, что, сохранив почти в неприкосновенности оптику диссидента 1980-х, он давно уже не самый чуткий барометр происходящих в Польше событий: довольно того, что таковым является до сих пор руководимая им лучшая национальная газета Wyborcza. Не беда также, что раз за разом каждому русскоязычному интервьюеру пан Адам с редким упорством аттестует себя “антисоветским русофилом” – словно не замечая, что пейзаж за окном совсем уж иной, и ровно то же самое могли бы сказать о себе и Дугин, и Сурков. В конце концов, на фоне длинного списка исторических заслуг Михника его старосветские обыкновения даже вполне charmant. Тем более что, оценивая шансы нынешней российской оппозиции на успех, в старческое благодушие патриарх “Солидарности” отнюдь не впадает.

“Я не знаю, когда это будет, но я верю”, – не устает подбадривать он своих русских собеседников. И действительно, все честно и никакого лукавства: тут вам и трезвость взгляда, и эмпатия, и дипломатия в самой что ни на есть разумной пропорции.

Чуть больше настораживает выстраивание параллелей между польским обществом и российским в его поздне- и постсоветской версиях, но даже и в этом случае лично к пану Адаму вопросов никаких: не он первый. Соблазн сравнить российское общество, а точнее, то, что в РФ за него сходит, с каким-либо другим (чаще всего с таковым в нацистской Германии) давно стал общим местом, и, кажется, никто особо не задумывается, насколько притянуты за уши подобные построения. Ведь даже если сузить фокус до формального сопоставления двух тоталитарных режимов (здесь хотя бы есть место для полемики), в глаза тут же бросится фундаментальное различие в том, как выстраивали они “группы поддержки”. Германский нацизм не только не покушался на сложившуюся в стране классовую структуру, но даже старался ее зацементировать. В люмпенизации населения Рейх не был заинтересован – наоборот, возросшее во времена Веймарской республики число деклассированных граждан нацистская пропаганда выставляла этакой неизлечимой язвой демократии. Сделав ставку на послушных, организованных и в целом довольных жизнью рейхсбюргеров, NSDAP, как могла, понимала и умела, заботилась об увеличении их числа. Культивирование гопничества, в чем бы оно ни проявлялось, в эту парадигму никак не вписывалось: рейхсбюргер не понял бы и не поддержал. В этом нацистский истеблишмент исчерпывающе убедился, разбирая горы жалоб лояльных граждан на оскорбительный для глаз культурного арийца бедлам, царивший на улицах немецких городов наутро после “хрустальной ночи”. Ясно, что афишировать, к примеру, существование под эгидой SS спецдивизии “Дирлевангер“, набранной из уголовного сброда, ведомство Геббельса не решалось. Слишком уж велико было отвращение рейхсбюргера ко всему “асоциальному” – тем же ведомством, кстати, и взлелеянное.

Большевики же, напротив, делали ставку именно на люмпенскую массу, и чем однороднее и многочисленнее, тем лучше. Безотказно работавшая “мясорубка” первых трех десятилетий их господства успешно превратила то, что еще оставалось от “старорежимного” общества, в требуемый люмпен-фарш. Что случилось потом, известно всем; замечу лишь, что стартовый свисток горбачевских реформ раздался в стране, чье население было уже в подавляющем большинстве деклассировано и люмпенизировано. Именно в стране, а не в государстве: в отличие от РСФСР, в “национальных республиках”, и особенно на территориях, отхваченных в 1939–40 годах по известному пакту, тотальная деградация общества не успела завершиться, что, собственно, и помогло балтийским народам в быстром и успешном самоопределении. Не говоря уж о странах бывшего Варшавского договора, где уровень социальной эрозии был еще дальше от фатальной точки (исключая разве что Румынию, но и той в итоге удалось “выскочить”).

Не поручусь за каждого русского собеседника Адама Михника, но ему самому, вне всякого сомнения, сие субтильное различие вполне очевидно.

Уникальность “великого эксперимента” большевицкой социнженерии обеспечила населению “отдельно взятой” практически ни с чем не сравнимую позицию. Пожалуй, единственный аналог – Северная Корея, но в данном случае попытки провести параллели (тоже заметно участившиеся) едва ли корректны ввиду решительно несопоставимых исходных позиций.

Формально СССР стремился к бесклассовому обществу. На практике же взаимная классовая неприязнь его деклассированных граждан никуда не собиралась исчезать. Более того, ее градус, заметно подскочив в годы “великого перелома”, существенно не упал и в позднесоветский период, когда призывы к изобличению классовых врагов давно утихли. По сути эта неприязнь – как и острая необходимость бдительно распознавать в окружающих своих и чужих – заменили советскому человеку спокойное, адекватное и в нормальном обществе далекое от аффектации и фронды сознание принадлежности к тому классу, в котором каждый себя числил.

Неудивительно, что самоощущение меньшинства – образованной части населения, официально именуемой “прослойкой”, было выраженно травматичным. Более полувека передаваясь по наследству, оно оказалось тем багажом, с которым не смогло – или не захотело – расстаться последнее советское поколение интеллигентов-гуманитариев, примерно тридцатилетних на момент распада СССР.

Именно это поколение в середине 90-х и определило российский “культурный дискурс”, остававшийся доминирующим на протяжении всего “докрымского” периода. И очень похоже, что главным мотором весьма амбициозных и нередко блестяще реализованных, имеющих все шансы остаться в истории культурных проектов этого поколения были вовсе не просветительские идеи. Скорее – реванш за перманентное унижение и люмпенство, в котором прошла его юность. “Теперь уж мы определенно станем классом!” – так можно условно сформулировать его “закадровый” лозунг.

Исходный фон этого сверкавшего и искрившегося фейерверка – массовое обнищание большинства – вскоре сменился нефтедолларовым половодьем, резко поднявшим уровень благосостояния в крупнейших городах. Еще вчера полунищая “прослойка”, зажив с размахом, с каким российская интеллигенция не жила примерно столетие, – все больше уверялась в собственном успехе. При этом ее главный, “рамочный”, либерально-буржуазный проект оставался повисшим в воздухе конструктом: никакого кардинального переформатирования социума в стране не происходило, никаких настоящих классов так и не возникло. Хотя в кланах решительно не было недостатка.

На культурном “дворе” тем временем пышно и ярко цвел постмодернизм. И пересмешничество, жеманство, пристрастие к софизмам и двусмысленностям, которые культивировала позднесоветская интеллигенция, – все ко двору пришлось. Совершенно согласен с коллегой, что “постмодернизм, безусловно, явился прологом к нынешнему “все неоднозначно”. Стоит ли удивляться, что именно на российской культурной почве постмодернизм дал в свое время такие обильные всходы, плоды которых пожинаются сегодня. Стоит ли удивляться, что именно оппозиционная интеллигенция стала транслятором одновременно циничного релятивизма и охранительно-иконостатического отношения к собственной культуре в той же степени, что пропутинская элита. Иконостасы разные – принцип статичности и некритичности один”.

Как говорится, ни прибавить, ни убавить. Мы действительно живем в занятные времена, когда и Пушкин, и Бродский перестали быть “неприкасаемыми”, зато “властители дум” и “арбитры вкуса” российских первых полутора десятилетий века таковыми остаются – по крайней мере, в глазах творцов день ото дня ветшающего иконостаса. И, понятно, группы “верующих”.

В единственном, пожалуй, уточнении нуждается “оппозиционность”, с которой явно “все неоднозначно”. Не выдвинув, за ярким исключением Бориса Немцова, сколько-нибудь харизматичных политиков и активистов (они появятся, к счастью, несколько позже), последнее поколение советских интеллигентов породило плеяду успешных – по крайней мере на первых порах – политических интриганов, тут же ласково нареченных политтехнологами. Посодействовать помазанию на царство чекистского чудовища в Москве им действительно удалось, но вот в Киеве в 2004-м вышла осечка. Впрочем, годом раньше оттуда предупредили: Украина – не Россия!

Что случилось затем, также всем известно. Сложно, однако, с уверенностью определить, сколько оказавшихся в оппозиции представителей того поколения сделали это по собственному выбору, а скольких в нее выдавила изменившаяся в начале 2010-х конъюнктура. Очевидно лишь, что неутешительная и сама по себе верная констатация прихода “весны средневековья” в контексте недавнего содействия (пусть консультативного) “русской весне” не выглядела слишком последовательной. Претензии же на прямое наследование культурной традиции Серебряного века аккурат в период ускорившегося погружения “отдельно взятой” в век Бронзовый вышли и подавно карикатурными.

Чувствуя неотвратимость этого погружения, наиболее гибкие и динамичные в свои 50–60 предпочли собрать чемоданы. И продолжить за границей. Те же, кто, вспомнив опыт позднесоветских лет, выбрал эмиграцию внутреннюю, вскоре столкнулись с моральным – а порой и экзистенциальным – крахом.

Дав передышку в четверть века, История снова стучит в наши двери, где бы двери те ни находились. И так настойчиво, что на сей раз тихо пересидеть не удастся никому.

Мы-то – все без исключения – склонны были считать развал СССР самым масштабным и значительным событием своей жизни. И поголовно просчитались.

Без преодоления удручающих последствий социальной инженерии большевиков, которые столь активно эксплуатирует сегодня кремлевская власть, никакого будущего у России нет. Но самая неприятная новость для оппозиции состоит в том, что строительство здорового социума потребует от пожелавших стать настоящим поколением перемен нечто большее, чем умение грамотно строить. Нравится или нет, ему придется, отринув личные амбиции, самому стать строительным материалом. К такой жертве последнее поколение советских интеллигентов определенно не было готово – вероятно, полагая, что и так достаточно настрадалось в брежневско-андроповское безвременье (что правда). У родившихся в середине 70-х и позже травматичного опыта советского люмпенства не было и быть не могло. Даже если их взросление пришлось на хаос “лихих 90-х”, пришли уже иные времена – относительной личной свободы, открытых границ, отсутствия цензуры. Поэтому неудивительно, что социально-политическая ангажированность этих поколений оказалась несравнимо более высокой. А степень их открытости и самокритичности не слишком напоминали слегка позерскую самоиронию предшественников. По тем же причинам необходимость карьерного перезапуска (иногда с нуля) в эмиграции, где многие оказались не по своей воле, едва ли была ими воспринята как экзистенциальная драма.

Трудно, стало быть, не согласиться с михниковским “я не знаю, когда это будет, но я верю”. Потому что вся надежда действительно только на молодых, сколь бы банально это ни звучало. Не исключено, что также и на тех, кто еще не родился.

Краем глаза наблюдая из Центральной Европы за судьбами российских сверстников, я не могу отделаться от ощущения некоего дежавю. Парадоксальным образом опыт поколения, о котором сейчас пишу, напоминает участь интеллектуалов межвоенной Румынии, стремительно в ту пору богатевшей благодаря новооткрытым и быстро разрабатываемым нефтяным месторождениям, но остававшейся крайне отсталой социально. Там и тогда плеяда молодых, внушительно образованных и нередко довольно утонченных людей хором пела осанну тоталитаризму, усматривая в нем залог модернизации Румынии, ее прощания с незаслуженной, по их мнению, позицией на европейской периферии. Надо ли говорить, что те рукоплескавшие происходившему в Италии и Германии интеллектуалы видели себя элитой будущего тоталитарного государства. Когда же на смену фашистскому, а затем и пронацистскому авторитаризму в Румынию на советских танках въехал настоящий тоталитаризм, то – вот незадача! – в элиту их никто не позвал. Более того, именно они стали одними из первых “сидельцев” тамошнего гулага. Кого-то спасла вовремя подоспевшая смерть – пусть задолго до преклонных лет; тем же, кому удалось бежать на Запад, пришлось тщательно скрывать воззрения своей молодости. От которых многие так и не отказались.

Блестящий и безжалостный анализ амбиций и заблуждений этих интеллектуалов, до сих пор помещаемых частью своих соотечественников в национальный культурный иконостас, дает превосходная книга румынского историка Лючана Бойи “Капканы истории”. Увы, на русский язык она все еще не переведена. Хотя самое время это сделать.

Источник: Иван Пауков, «Радио Свобода».

Рекомендованные статьи

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *