«Мобилизованная нация». Как граждане нацистской Германии смотрели на войну, репрессии и убийства


ФОТО: LETA

После поражения Германии во Второй мировой многие исследователи пытались ответить на вопрос: как же немецкий народ допустил и оправдал для себя войну и массовое уничтожение евреев и пленных? Подобным вопросом сейчас задаются люди по всему миру, думая о военной агрессии России в отношении Украины. Однозначного ответа не было ни тогда, ни сейчас. Однако истории людей и изучение их настроений дают возможность понять, как отдельные индивиды и общество в целом приспосабливаются к войне.

Книга Николаса Старгардата «Мобилизованная нация. Германия 1939-1945» — и есть попытка «докопаться до страхов и надежд общества, понять, как немцы оправдывали войну. Одна из главных составляющих книги — «собрания писем влюбленных, близких друзей, родителей и детей, супружеских пар», а также донесения службы безопасности рейхсфюрера СС (СД) о настроениях в обществе. Старгардт попытался выяснить: за что же, по разумению самих немцев, они сражались и каким образом они смогли продолжать войну вплоть до самого конца? О чем они говорили и что думали о своей роли в то время? Как объясняли для себя Холокост? Как относились к режиму и к войне на разных ее этапах? 

«Важные истории» публикуют выдержки из книги. 

«Война ради самообороны» 

Когда в сентябре 1939 г. вспыхнула война, в Германии ее приняли крайне нерадостно. Однако никто особо не терзался вопросом, почему она началась. Если в Британии и Франции мало кто сомневался, что Гитлер без веских причин напал на Польшу, немцы пребывали в уверенности, будто вынуждены воевать ради самообороны из-за махинаций союзников и агрессивных поползновений поляков. 

В 10:00 в пятницу, 1 сентября, Йохен (писатель из Берлина) и Иоганна (обратившаяся в протестантизм еврейка) Клеппер слушали речь Гитлера по радио. «Прошедшей ночью регулярные польские войска впервые обстреляли нашу территорию, — заявил фюрер наскоро собранным депутатам рейхстага. — В 5:45 утра [фактически в 4:45] наши солдаты открыли ответный огонь». Затем Гитлер пообещал ликующим парламентариям «надеть серую полевую форму и не снимать ее, пока не кончится война». Но объявления войны не было, Польша такой чести не удостоилась. Слова фюрера служили скорее оправданием «самозащиты» в глазах немцев. Фраза «открыть ответный огонь» прочно вошла в официальный лексикон.

В начале сентября 1939 года, когда Вильм Хозенфельд (католик, ветеран Первой мировой и сельский учитель из Талау в Гессене), Август Тёппервин (ветеран Первой мировой войны и преподаватель гимназии из Золингена), Ирен Райц (флористка из Лаутербаха в Гессене) и Йохен Клеппер (писатель из Берлина) пришли к заключению, будто «англичане того и хотели», они обвиняли британцев… в том, будто они продолжали сжимать кольцо «окружения» с целью держать германский народ в рабстве, в котором тот оказался после 1918 г. Смыкая ряды, немцы выступали единым фронтом в уверенности, будто им навязали войну.

«Как бы обеспечить себя пайкой»

Власти знали, что военная победа и политическое выживание зависели от того, насколько хорошо удастся обеспечивать немецкое население продовольствием. Гитлера в особенности тревожила готовность германского народа терпеть лишения, и донесения СД безоговорочно показывали: на «настроения среди населения» более всего влияла обеспеченность провизией.

Вводя продовольственные карточки на период в четыре недели, Министерство продовольствия старалось обеспечить максимальную гибкость: картофель представлялось возможным заменить хлебом или менее популярным рисом, если запасов какого-то продукта не хватало. Колебание спроса быстро превратили продукты в фетиш. Люди самых разных слоев общества, как не без кривой усмешки замечал один информатор социал-демократов, «говорят куда больше о провизии, чем о политике. Каждый полностью поглощен тем, как бы обеспечить себя пайкой. Как бы мне достать чего-нибудь сверх положенного?».

Полицейское государство нацистов располагало более чем достаточной властью для поддержания диктатуры. Как только Германия мобилизовала себя для войны, список вредительских видов деятельности удлинился: под запретом оказались шутки и анекдоты, способные подорвать боевой дух вооруженных сил; отказ от работы по воскресеньям тоже влек за собой наказание.

Свыше сорока нарушений или преступлений карались смертью. Оказалось невозможным заставить замолчать недовольных, когда речь заходила о несправедливости в рационировании. Но, когда под колесо репрессий попадали основные жертвы нацистского режима, население держало рты на замке. Для большинства немцев террор сделался чем-то до известной степени абстрактным, направленным против других — против инородцев или «антиобщественного элемента» вроде тех же коммунистов и гомосексуалов.

«Мы наносим ответный удар»

Только забрезжил рассвет 10 мая 1940 г., а Паульхайнц Ванцен уже понял, что не уснет. Подушка не могла заглушить постоянного гула авиационных моторов. Когда газетчик встал, то увидел уходящие в небо над крышами домов силуэты бомбардировщиков и истребителей, взлетавших с двух аэродромов Мюнстера. Едва добравшись до бюро, Ванцен включил радио.

В 11:00 из Министерства пропаганды поступили указания для прессы с сообщением о том, будто «Голландия и Бельгия сделались новыми объектами нападения западных держав. Английские и французские войска вступили в Голландию и Бельгию. Мы наносим ответный удар». Цель союзнических армий — «вторгнуться в Рур» (Германия). 

Наскоро собранные донесения о настроениях повсюду в рейхе позволили СД сделать вывод о том, сколь сильно удивило народ внезапное вторжение в Голландию и Бельгию, и отметить факт перехода общего настроения в состояние «глубокой серьезности». Все рапорты с мест подтверждали: люди «внутренне убеждены в необходимости такого трудного шага и в принесении жертв, которые он потребует».

Ожидавший призыва в гимназии в Золингене, преподаватель Август Тёппервин приветствовал кампанию на западе и рассуждал в таком духе: «Нам всем приходится признать, что подлинно исторические решения принимаются сейчас здесь и воплощаются в жизнь Адольфом Гитлером! Здесь важно не “доброе” и “злое”, а “исторически сильное” и “исторически бессильное”». И если эта мода читать Ницше как философа силы ставила войну «за пределы добра и зла», Тёппервин гасил собственные нравственные сомнения в отношении ужасных бомбежек мирного французского населения, говоря себе, что «нация может склониться лишь перед разрушительной мощью применения нашей авиации…»

Вольный город Данциг присоединен к Германскому рейху 1 сентября 1939 года. ФОТО: LETA

«Почему они это делают?»

29-30 августа британцы совершили второй налет на Берлин, лишив жизни десятерых и ранив двадцать одного человека. Последствия в психологическом и стратегическом плане можно назвать громадными. Берлинцев поверг в шок сам факт столь глубокого проникновения британских самолетов в воздушное пространство Германии. Гитлера — тоже.

Фюрер воспользовался первой возможностью для обращения к нации, держа речь перед женской аудиторией из молодых медсестер и социальных работниц, собравшихся по случаю начала работы партийного фонда «Зимняя помощь» 4 сентября… Гитлер пообещал в случае увеличения числа британских налетов на Германию стереть их города с лица земли. Американский журналист Уильям Ширер присутствовал в зале и отмечал, что «молодые медсестры и социальные работники были совершенно вне себя и неистово аплодировали». 

Даже открытую угрозу Гитлера обернули в упаковку из обычной уже «оборонительной» терминологии возмездия за причиненное зло, чем оправдывался каждый шаг войны. За несколько дней до того Ширер записал разговор со своей уборщицей, женщиной из рабочей семьи, которая была замужем, как он полагал, за бывшим коммунистом или социалистом. 

«Почему они это делают?» — спросила она. 

«Потому что вы бомбите Лондон», — отозвался Ширер. 

«Да, но мы бомбим военные объекты, а тем временем британцы бомбят наши дома».

«А может быть, — предположил Ширер, — вы тоже бомбите их дома?» 

«В наших газетах говорят, что нет, — возразила она. 

«Война закончится очень быстро»

С воскресным рассветом 22 июня 1941 г., сразу же после начала вторжения на территорию Советского Союза, в войсках вермахта огласили воззвание Гитлера. В 5:30 утра Геббельс зачитал надиктованное Гитлером накануне днем заявление по германскому радио. Тон заслуживает определения «сдержанный». Гитлер говорил об истории попыток британцев окружить Германию в самый последний момент с помощью Советского Союза. 

В кафе в центре Дрездена Виктор (еврей-протестант, ветеран Первой мировой войны и ученый) и Ева (в прошлом концертирующая пианистка) Клемперер пытались оценить настроение местных жителей, когда одна женщина протянула им экстренный выпуск газеты со словами: «Наш фюрер! Ему пришлось выносить все это в одиночку, чтобы не тревожить свой народ!» Обслуживавший их официант, побывавший в плену в России во время прошлой войны, не сомневался: «Теперь война закончится очень быстро».

В понедельник 23 июня СД отмечала, что нападение на СССР стало «полной неожиданностью»… Однако люди поразительно быстро свыклись с реальностью. Уже во второй половине дня и вечером во многих рапортах звучала уверенность граждан, что «правительство рейха просто не могло поступить иначе, как только ответить» на действия России «военной силой». 

Гален [епископ Минстера, который ранее протестовал против фашистской политики эвтаназии пациентов психиатрических больниц] и другие епископы смело возглавили паству в молитвах за то, чтобы Бог вел солдат к победе…14 сентября епископ Мюнстера издал громкое святительское послание с благословением войны против «еврейского большевизма». Гален утверждал, будто война носит оборонительный характер. 

«Туристы по местам казней»

В вермахте хватало и «туристов по местам казней», отправлявших домой снимки с публичными казнями евреев и партизан. Полицейский из резерва Герман Гишен, некогда лавочник в Бремене, предполагал, что его батальону предстоит нелегкая задача и все будет «вроде как в Польше». Ему удалось купить в Риге кинопроектор в надежде отснять материал о жизни и боевых буднях батальона в СССР, который «позднее станет документом и будет очень интересен нашим детям». 

7 августа 1941 г. он писал жене Ганне о действиях части: прошлой ночью «расстреляли 150 евреев из этого места, мужчин, женщин и детей, всех загасили. Евреев тут изводят полностью. Пожалуйста, не беспокойся об этом, так и должно быть. И не говори об этом Р., оставь на потом!» Просьба пока не рассказывать сыну о таких «акциях» стала рефреном в его следующих письмах.

Герман Гишен вовсе не был жестоким человеком с садистскими наклонностями. На самом деле его скорее можно назвать довольно щепетильным. Ему удавалось избегать присутствия на казнях на протяжении первых четырех месяцев участия в кампании, хотя он передавал Ганне подробности, полученные от товарищей… Осознавая собственные слабости, он с восхищением описывал жене подвиги одного из солдат, «любителя побаловаться пистолетом», застрелившего трех гражданских на виду у всей роты. Когда Гишен наконец увидел казнь, его поразило то, как стояли жертвы — в полный рост и прямые, точно деревья. «Все происходило очень быстро, — рассказывал он. — Мы посмотрели спектакль, а потом вернулись к работе, точно ничего и не случилось». Далее следовали обычные оправдания: «Партизаны — враги и негодяи, они должны исчезнуть». Прошло еще четыре недели, и он уже акклиматизировался достаточно для того, чтобы снимать казнь восьмерых партизан.

Немецкие солдаты наблюдают за казнью в Орле зимой 1941/42 г. ФОТО: Bundesarchiv

Роберт Р. ненавидел войну и в дневнике тщательно день за днем фиксировал то, что хотел бы объяснить своей жене Марии по возвращении домой. Именно в нем, а не в письмах он описывал расстрелы военнопленных и поджоги домов его сослуживцами. Рассказы он откладывал «на потом, когда мы опять будем вместе». Но чем больше отвращения испытывал к войне Роберт, тем тверже убеждался, что на этот раз воевать надо до конца: он не мог допустить, чтобы его 2-летний сын стал одним из третьего поколения, которому придется идти сражаться в России. «Нет, не должно случиться такое, чтобы Райни пришлось очутиться там, где нахожусь теперь я! – писал Роберт жене. – Heт Нет! Лучше уж мне снова прийти сюда, лучше мне пройти через все круги ада вновь…». Таких людей, как Роберт Р., отвратительные методы ведения войны одновременно выводили из равновесия и заставляли сражаться с большей отдачей. Он не мог допустить, чтобы такая война пришла к ним домой, в Германию, а потому старался победить — победить самым решительным образом. Солдаты и их семьи отождествляли войну не с нацистским режимом, а со своей собственной ответственностью перед грядущими поколениями. Подобные вещи служили самым прочным фундаментом для патриотизма.

2 октября Гитлер лично открыл кингстоны оголтелой пропаганды в прокламации к солдатам на Восточном фронте, отправлявшимся на захват Москвы, повторяя, что главный враг — евреи. 8 ноября, в годовщину пивного путча, Гитлер поведал аудитории о том, как сам он пришел к осознанию, что евреи — поджигатели войны во всем мире. По его словам, борьба велась… за то, чтобы быть или не быть. Поворот к такой апокалиптической риторике представляется чуть ли не естественным… 

«Давление внутри собственной семьи»

Убийство евреев началось на востоке и продолжалось в первую очередь там же. На протяжении лета и осени 1941 г. хватало и очевидцев происходящего среди немцев, и наводнявших Германию потоков фотографических свидетельств. 

40-летний инженер в машиностроительной фирме города Целле, Карл Дюркефельден попал в разряд «незаменимых» и не подлежал призыву на военную службу. Он регулярно настраивался на волну Би-би-си и как-то раз поймал в эфире передачу «Голос Америки», в которой Томас Манн рассказывал об умерщвлении газом четырехсот молодых голландских евреев. Инженер пришел к заключению, что публичные угрозы Гитлера вовсе не пустая болтовня. Его шурин Вальтер Касслер, служивший на Восточном фронте, в письмах оттуда рассказывал, что в Киеве не осталось ни одного еврея. Приехав в отпуск в июне 1942 г., Вальтер поведал Карлу о массовых казнях, свидетелем которых стал лично, а также об отравлении газом французских евреев, о чем знал со слов другого солдата. 

«Вальтер постоянно повторял, — откровенничал Дюркефельден в дневнике, — “нам надо радоваться, что мы не евреи”». Вальтер попытался объяснить повергнутому в шок Карлу: «Поначалу и я не понимал, но теперь знаю: это вопрос существования или несуществования». Карл не соглашался и настаивал: «Но это убийство», и Вальтер отвечал как по писаному, повторяя за СМИ: «Теперь уж все точно зашло так далеко, что они сделают с нами то же, что мы делали с ними, если мы проиграем войну».

Дюркефельден осознал необходимость оставить все так, как есть. Обострение спора с шурином сулило раскол в семье. В худшем случае история могла закончиться доносом в гестапо, но более вероятно привела бы к сильному ухудшению отношений и остракизму.

Социал-демократические ценности Карла Дюркефельдена устарели, его гуманистические взгляды вызывали неловкое смущение: он сделался частью шпыняемого со всех сторон меньшинства, заткнуть рот которому заставили не гестапо или партийные агитаторы, а давление внутри собственной семьи, вынуждавшее его к приспособлению. 

Эсэсовский офицер и специалист в области дезинфекции Курт Герштайн, побывавший в Белжеце 20 августа 1942 г., оказался свидетелем прибытия и отправки в душегубки партии евреев из Львова. Дизель никак не заводился, и евреям пришлось пробыть запертыми в газовых камерах два с половиной часа, пока техники ремонтировали двигатель. Само отравление заняло еще тридцать две минуты. 

Герштайн вернулся в Берлин ночным поездом. В купе его попутчиком оказался шведский атташе посольства в Берлине Гёран фон Оттер. Не находивший себе места после увиденного, Герштайн осмелился довериться Оттеру и попросил его рассказать обо всем за границей. 

Очутившись в столице рейха, Герштайн тотчас информировал… епископа Конрада фон Прейзинга. Попробовал поставить в известность даже папского нунция и швейцарского легата. Но все напрасно. Рапорт шведского атташе правительство его страны немедленно спрятало подальше под сукно, а епископы набрали в рот воды.

Даже отец Герштайна, бывший судья на пенсии, не пожелал слушать сына. Разговор не сложился, и младший Герштайн попробовал поднять вопрос в письме. 5 марта 1944 г. он написал отцу: «Я не знаю, что происходит у тебя внутри и даже не претендую на малейшее право знать. Но, если человек потратил профессиональную жизнь на служение закону, что же должно было случиться с ним на протяжении этих последних лет? Меня глубоко потрясла одна вещь, сказанная или, точнее, написанная тобой мне… Ты сказал: “Трудные времена требуют жестких методов!” – Нет же! Никакая подобная максима не подходит для оправдания того, что произошло и происходит».

Евреев отправляют в лагерь смерти Белжец. Март 1942 года ФОТО: Издательство МО Польши

«Мы не можем проиграть»

Коль скоро многие сыны Нюрнберга служили именно в 6-й армии [разбитой под Сталинградом], город охватило настоящее горе. Выхватывая газеты из рук продавцов и утирая слезы, озлобленные люди роптали впервые. «Гитлер врал нам целых три месяца», — говорили они, вспоминая, как 8 ноября тот хвастался, будто со Сталинградом фактически покончено. По всей Германии случившееся повергло население в шок, лишило воли, а все недавно циркулировавшие оптимистические россказни воспринимались лишь с большим гневом. 

Когда через несколько месяцев четверть миллиона немецких солдат сложили оружие в Тунисе, никакого надрыва не наблюдалось — сводки звучали сухо и буднично; то же справедливо и в отношении будущих и куда более сокрушительных поражений, до которых оставалось совсем недолго.

Геббельс осознавал необходимость не плакать по погибшим, а сплотить живых. В первые недели года он приступил к переосмыслению всего подхода к пропаганде и, обращаясь к ведущим управленцам СМИ, собравшимся на правительственную конференцию в начале января, сказал: «С самого начала войны наша пропаганда следовала таким ошибочным курсом. Первый год войны: мы победили. Второй год войны: мы победим. Третий год войны: мы должны победить. Четвертый год войны: мы не можем проиграть». 

«Рост народного инакомыслия»

Когда горожане бежали прочь от разрушений [после бомбежек немецких городов], они зачастую направляли гнев и ярость в адрес нацистов. Стиснутый со всех сторон в переполненном поезде, который осилил дорогу от Кельна до Франкфурта едва ли не за двое суток, наблюдательный высококвалифицированный рабочий из Хамма заметил в купе грубо намалеванный мелом рисунок «виселица с болтавшейся на ней свастикой. Все видят, и никто не сотрет».

Когда озлобленное гражданское население на чем свет стоит проклинало партийных функционеров, даже срывая с тех знаки различия, полиция бездействовала, предпочитая, как докладывал Гиммлеру шеф полиции и СС Гамбурга, придерживаться «намеренно осторожного» подхода.

К тому же события в Италии [свержение режима Мусолини] произвели впечатление и на немцев. Многие отметили вскользь промелькнувшую весть о запрете фашистской партии. Если после двадцати лет фашистского правления оно разрушилось за считанные дни, то, как полагали люди, рассуждая довольно открыто, «избавиться от национал-социализма с его десятью годами у власти можно и того быстрее».

Особенно тревожно для службы безопасности рейха, с ее первостепенной задачей не допустить повторения революции 1918 г., звучали на протяжении августа 1943 г. донесения о росте народного инакомыслия. Садившегося на поезд из Гамбурга бургомистра Гёттингена беженцы, заметив у него золотой партийный знак, тихо предупредили: «Расплата придет». Одна женщина даже сунула ему под нос рукав своей одежды, давая понюхать запах дыма. Партийные функционеры, особенно в недавно переживших бомбежки городах, столь часто подвергались оскорблениям и угрозам на публике, что к концу лета 1943 г. перестали прилюдно носить форму и знаки отличия. 

В Марбурге журналистка Лиза де Бор писала не без страха: «Повсюду, на улицах, в магазинах, на остановках, люди говорят друг с другом и повторяют одно: так продолжаться не может». Даже среди немцев в Варшаве бывший сельский учитель Вильм Хозенфельд отметил разговоры о смене режима в итальянском стиле, где делами теперь заправляли военные во главе с маршалом Бадольо; сместив нацистов в Германии, подобная диктатура смогла бы начать переговоры о сепаратном мире с британцами и американцами.

В Брауншвейге многие слышали, как две женщины на овощном рынке громко сетовали по поводу нереализованных обещаний немецкого правительства покарать Британию за бомбежки немецких городов, а потом несколько стоявших рядом железнодорожных рабочих принялись поддакивать им, и кто-то заявил: «Конечно, есть такой способ — наш режим должен уйти. Нам нужно новое правительство».

«Еврейское возмездие» 

При всей усталости от войны и надеждах на мирный компромисс на западе немцы не думали об окончании противостояния на востоке. Напротив, кризис заставил их открыто высказываться о самом большом страхе. Сравнение союзнических бомбежек с убийством евреев, впервые прозвучавшее весной, летом приобрело ключевое значение.

После возвращения из Гамбурга для работы переводчиком в морском командовании в Берлине 15 августа 1943 г. коммерсант Лотарь де ла Камп в письме ближайшим родственникам, друзьям и знакомым поведал о бомбежках и пожарах в Гамбурге, оценивая число погибших примерно в 200-240 тысячах человек. Относительно разговоров в народе по поводу налетов он сообщал: «Простой народ, средние классы и все прочее население то и дело позволяют себе высказываться в частных кругах, а порой и шире, что налеты являются возмездием нам за то, как мы обошлись с евреями».

Среди немцев поселился страх перед «еврейским возмездием». Говоря об этом всюду в рейхе, население неизбежно открыто обсуждало прежде замалчивавшиеся факты, обнаруживая явное понимание того, что абстрактная нацистская фразеология об искоренении еврейства отражала реальность — уничтожение евреев в буквальном смысле. 

Вздохи «Ох, если бы мы не поступали так плохо с евреями!» просто сотрясали воздух. Донесения СД о жажде сепаратного мира в народе, смены режима и о сожалениях по поводу убийства евреев — все говорило о готовности к отступлению.

Воздушные налеты союзников на немецкие города усилились после января 1943 года. Бездомные берлинцы со своими вещами возле разрушенных домов. ФОТО: LETA

Новый министр внутренних дел Генрих Гиммлер, многолетний глава СС, выступил по радио в начале октября с угрозой: «Пораженцы должны умирать в искупление своих злодеяний» и «в качестве предупреждения для прочих». Затем, в целях приведения наглядных примеров, последовала цепь показательных наказаний. В Мюнхене женщину средних лет приговорили к трем годам тюрьмы за неуважительные высказывания о Гитлере и за следующие откровения: «Вы что же, считаете, что никто не слушает зарубежное вещание? Еврейских женщин и детей погрузили в вагон, вывезли за город и уничтожили газом». Особый суд в Билефельде осудил бухгалтерского работника из Бракведе за будто бы сказанные им слова: «За случившееся с евреями теперь мстят нам». 

К весне 1944 г. параллели между бомбежками и убийством евреев зазвучали иначе, чем в предыдущую осень. Страх и паника, воцарившаяся в стране после Гамбурга, развеялись. После года систематических атак на немецкие города налеты стали привычными, а «еврейский» характер бомбежек не требовал доказательств. Не желая посмотреть на себя, некоторые предлагали затянуть гайки еще туже. 

Сохранилось немало писем к Геббельсу за май-июнь 1944 г., где авторы советовали режиму информировать «британско-американское правительство (sic!), что после каждой террористической атаки, в которой гибнут гражданские лица, будет расстреляно в десять раз больше евреев, евреек и их детей». В ряде писем авторы открыто говорили, что такие меры скорее воздействуют на британцев и американцев, чем «новое оружие» и «возмездие». Ирма Й., призывавшая Геббельса «от имени всех немецких женщин и матерей, а также семей тех, кто живет здесь, в рейхе», «вешать по двадцать евреев за каждого убитого немца в местах, где наш беззащитный и бесценный народ трусливо и зверски уничтожался летающими террористами», призналась и в охватившем ее чувстве беспомощности, «поскольку другого оружия у нас нет». 

«Только фюрер способен управлять»

Оставленная полковником Клаусом фон Штауфенбергом в конференц-зале полевого штаба фюрера в Восточной Пруссии бомба взорвалась, смертельно ранив трех офицеров и стенографиста. Как большинство из двадцати четырех человек в помещении, Гитлер перенес разрыв барабанных перепонок и контузию от взрывной волны; в остальном физически он не пострадал. Самая серьезная слабость в заговоре заключалась в недостаточной поддержке наверху. Тогда как в Италии в июле 1943 г. военные сошлись в необходимости свержения Муссолини, в вермахте подобное мнение не выкристаллизовалось. И в самом деле, хотя заговорщики пробовали заручиться помощью высокопоставленного генералитета, большинство участников покушения относились к офицерам среднего звена.

В соответствии с рапортами СД из Нюрнберга даже критически настроенные к нацистам граждане пребывали в убеждении, будто «только фюрер способен управлять ситуацией и что его смерть привела бы к хаосу и гражданской войне». 

Разговоры о смене режима, повсеместно раздававшиеся летом 1943 г., явно кончились. На улицах и в магазинах Кенигсберга и Берлина женщины, как рассказывали, чуть не плакали навзрыд от счастья при известии о благополучном исходе: «Спасибо, Боже, фюрер жив». Так в те дни звучал типичный возглас облегчения.

Хотя режим с самого начала занимался перестройкой ценностей общества и старательно добивался лояльности граждан, в успехе происходящих процессов главную роль играла не пропаганда и даже не популярность Гитлера. Вера в Гитлера в 1930-х гг. или в 1940 г. не зависела от того, разделял ли народ его радикальный антисемитизм или взгляд на войну как духовную потребность великой нации. Даже, напротив, нацизм имел успех и пользовался популярностью из-за обещаний мира, процветания и легких побед. Только после бомбежек 1943 г. и катастроф на фронте 1944 г. значительная часть немцев начала в действительности воспринимать апокалиптические видения фюрера — «победа или уничтожение». 

Осенью 1944 г., по мере того как немцы осознали необходимость обеспечить национальную оборону, резко возросло количество доносов и даже отмечался небольшой приток заявлений о приеме в члены партии. Несмотря на то что многие нацистские функционеры по-прежнему оставались крайне непопулярными, а руководители все чаще подвергались критике, неспособность бонз защитить внутренний фронт словно бы сплотила людей и заставила их взять инициативу на себя. Не успехи, а скорее неудачи режима впечатали звериный кодекс его основных ценностей в сознание и души тех, кто вовсе не принадлежал к нацистам.

«Глобальный преступный заговор»

Между тем внутренний фронт требовал защиты границ, и защиты отчаянной. Когда часть Курта Оргеля ( юриста из Гамбурга, офицера артиллерии) отступала по побережью Балтийского моря, солдаты не могли заставить себя стрелять в скот на глазах у латвийских крестьян, хотя и знали, что Красная армия выиграет от их сочувствия. Ответ его жены, фотокорреспондента из Берлина, Лизелотты Перпер звучал прямо и решительно: «Меня переполняет ярость! Я должна сказать тебе: закрой свое доброе немецкое сердце твердостью от всего, что извне… Подумай о жестокости, которой предадут твою родную страну, если… Подумай о звериной беспощадности, с которой нас будут насиловать и мучить, подумай об ужасных несчастьях, которые один лишь воздушный террор доставляет нашей стране. Нет, пусть воют крестьяне, если вы должны убивать их скотину. Наноси вред врагу, где можешь, для этого ты там, а не для того, чтобы ему было легче воевать с тобой».

По мере того как Лизелотта Пурпер вела счет «жемчужинам» немецких городов, уничтоженных союзническими авианалетами, — Страсбург, Фрайбург, Вена, Мюнхен, Нюрнберг, Брауншвейг, Штупгарт, «не говоря уж о нашем Гамбурге», — она наливалась бессильной яростью против «глобального преступного заговора», который продемонстрировал «такую бездонную ненависть и фанатичную волю к разрушению, каких еще не видел мир. Они не ведают, что творят!.. ». 

Эсэсовцы очень боялись встречи с наступающей Красной армией и перегоняли пленников Освенцима к железнодорожным станциям [для переправки в Глейвиц и Лослау] не останавливались, избивая изможденных, если те покидали строй, и расстреливая упавших. Ждать чего-нибудь хорошего от местного немецкого населения не приходилось: жители сел на пути колонны просто уходили с улиц и закрывали двери.

По мере того как сжимался Третий рейх, форсированные марши пленников становились все более убийственными и одновременно бесцельными. Узники концентрационных лагерей превращались во все более привычное явление в больших и малых немецких городах; теперь эвакуация и марши смахнули последнюю пелену секретности — не осталось тех, кто не знал о том, как с ними обращаются. Многие встречные до глубины души поражались виду измученных, похожих на живых мертвецов людей и невероятной жестокости охраны, шарахались от тихой оторопи и прятались за закрытыми дверьми домов. Однако чувство сострадания и вины не превалировало над страхом. Даже мучения пленников служили в глазах немцев поводом для осуждения, и они говорили себе:

«Какие же преступления они, должно быть, совершили, если с ними обходятся так беспощадно?!» 

«Мы не заслужили такой катастрофы»

9 мая 1945 г. немцы проснулись побежденными. Тишина и спокойствие были поразительными. Ни взрывов снарядов и бомб, ни светомаскировки. Наступил мир, но не тот, которого столь страстно желали немцы. Не случилось, однако, и уничтожения, которого они с ужасом ожидали. 

Первой реакцией стал скорее не бунт, а острое желание пожалеть самих себя; осведомители доносили о высказываниях вроде следующего: «Мы не заслужили, чтобы нас привели к такой катастрофе». В подобных сантиментах больше ханжеского, чем антифашистского, ибо люди всех слоев общества «отпускали себе вину за то, какой оборот приняли события войны», утверждая, «будто не на них лежит ответственность за руководство войной и политикой». 

Тогда вопрос «вины» крутился вокруг главных злодеев, возглавлявших Германию на пути к величайшему крушению. И у тех, кто помнил еженедельные статьи Геббельса в Das Reich с призывами к германскому народу полагаться на нацистское руководство на протяжении всех кризисов войны, не оставалось сомнения в том, кто ответствен за поражение нации.

Прислушиваясь к разговорам на улицах восточного пригорода Фридрихсхайна на исходе апреля, когда еще полыхали бои за центр Берлина, Лизелотта Гюнцель испытала неприятное удивление от того, сколь стремительно меняли люди политическую ориентацию, «проклиная Гитлера». «Заснули и проснулись. Вчера они все нацисты, а теперь уже враз коммунисты. Из коричневой шкуры в красную», — отметила в дневнике 17-летняя девушка. 

Жители Берлина собирают питьевую воду. 1945 год. ФОТО: LETA

Когда распространились известия о самоубийствах Гитлера и Геббельса, люди почувствовали себя брошенными руководством; их охватили ярость и возмущение, а заодно и ощущение, будто жизнь под пятой диктатуры освобождает любого от личной ответственности за все случившееся.

В 1945 г. в Германии существовали два совершенно разных типа разговоров о вине. В одном случае все концентрировалось на проигрыше в войне — на том, кто виноват в постигшей немцев «катастрофе». Это выражение жалости к себе среди членов немецкой «народной общности» в последние недели войны зафиксировали сотрудники СД. В другом речь шла о военных преступлениях немцев и о нравственной расплате, которую, как они ожидали, от них потребуют победители союзники. 

Открывшееся 20 ноября 1945 г. в Нюрнберге заседание трибунала по главным военным преступникам получило неслыханное прежде международное паблисити. В тот день мать троих маленьких детей написала мужу, немецкому офицеру, в американский лагерь для военнопленных: «Ни один народ — сколь бы свободным от вины он себя ни чувствовал (чего не бывает, ибо вина всегда на обеих сторонах!) — не имеет права предавать целый народ лишению всех его свобод просто по праву победителя. Горе побежденным! Ни раньше, ни потом я не чувствую себя виноватой в войне и во всех ужасах концентрационных лагерей, равно как и в постыдных деяниях, совершенных от нашего имени. Ты, мамочка, мои братья и многие-многие из нас столь же мало виновны. Поэтому я категорически отвергаю коллективную вину!» 

Источник: Алеся Мароховская, «Важные истории»

Рекомендованные статьи

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *