Профессор Гасан Гусейнов в еженедельной колонке на RFI рассказывает, как Бертольт Брехт отвечал на этот вопрос, который невольно встает перед теми, кто решился оставить свое отечество, не желая ни разделять с ним ответственность за преступления, ни страдать за это нежелание из соображений патриотизма или из личной гордости.
Рано или поздно этот вопрос задает себя каждый. Но сначала нужно определить, что такое «неправильное состояние». Разве можно какое-то состояние называть неправильным? Если ты уже в него попал, то в чем его неправильность? В самом лучшем для критически оценивающего себя человека случае неправильность складывается из двух вещей. Одна – это череда неудачных обстоятельств, которые нельзя было ни избежать, ни предугадать. Другая – это череда собственных действий, которые по прошествии времени приходится самому оценивать как ошибочные, неверные и даже просто глупые. Итогом того и другого как раз и оказывается «неправильное состояние».
Если человек не профессиональный кочевник (международный ученый или скотовод, заядлый путешественник или международный авантюрист), принято считать, что неправильным состоянием является эмиграция.
Для многих людей эмиграция – это такое несчастье, что они сочли бы словосочетание «неправильное состояние» цензурным глумлением над этим несчастьем.
Но стоит только подумать о тех, кому намного хуже, и о тех, кто остался в твоей стране, сначала вынужденный терпеть нестерпимое, а потом принужденный сделать нетерпимое терпимым. Что говорить о тех, кто гибнет и теряет близких по вине твоей оставленной страны! Вот почему ты, эмигрант, имеешь право только на умеренное сочувствие и на скромную квалификацию твоего несчастья как «неправильного состояния».
Чтобы облегчить твою участь и унять обиду, некоторые авторы-смельчаки описали свои переживания или мысли и чувства знакомых им людей, задолго до тебя самого пустившихся в тяжкое странствие.
Давайте сразу смахнем три тысячи лет – Гомера с его «Одиссеей» и Данта с «Божественной комедией» – и вчитаемся в то, что оставили недавние наши соратники по неправильному состоянию. Какими словами они описывали эту самую неправильность?
Немецкий поэт Бертольт Брехт уже в 1933 году решил, что от Германии еще не нужно убегать, а достаточно отбежать. Сначала в Австрию, где Карл Краус отрезвил его приветствием: «Крысы бегут на тонущий корабль!», а потом в Данию, где сам король выразил возмущение «антигерманским духом» спектаклей Брехта. В фестшрифте к 60-летию Крауса местоположением гратуланта Брехта уже будет названа Дания, куда он бежит через Швейцарию, но и здесь он не задерживается, перебираясь – в ожидании американской визы – сначала в Швецию, а оттуда в Финляндию.
«О эти прекрасные нейтральные страны, где можно быть поистине свободным, но для этого надо оставаться туристом».
Но Брехт не был туристом, и из нейтральных стран перебрался в ту, которая будет воевать с его родиной.
«Гитлеровские войска следовали за нами. Финляндия была уже полна нацистских дивизий, когда мы в 1941 году выехали в Америку. Мы пересекли СССР в сибирском экспрессе, который вез немецких, австрийских и чешских беженцев. Через десять дней после того, как мы отплыли на шведском судне из Владивостока, Гитлер напал на Советский Союз. Наш пароход принял груз копры в Маниле. Через несколько месяцев на этот остров напали союзники Гитлера…» (Перевод И.М.Фрадкина).
Воспоминания эмигранта Брехт начал писать, когда еще даже не чувствовал себя эмигрантом. Вернее сказать, он думал, что уехал из Германии совсем ненадолго, ведь это не может продолжаться долго. Но в эмиграции месяц может показаться и годом, и двумя. В «Разговорах эмигрантов», драматических фельетонах, которые Брехт начал писать еще в Хельсинки, один из собеседников, или, может быть, один из внутренних голосов Брехта, говорит:
«Любви к отечеству сильно мешает отсутствие выбора. Как если бы человеку пришлось полюбить ту, на которой женится, а не жениться на той, которую полюбил. Я бы предпочел начать с выбора. Пусть сначала предъявят кусочек Франции, или старой доброй Англии, кусочек швейцарских гор или какой-нибудь норвежский фьорд, и тогда уже я, ткнув пальцем, мог бы сказать: вот это я беру себе в отечество. А что сейчас? От человека требуют, чтобы больше всего на свете он ценил то окно, из которого однажды вывалился».
Уже в Америке в 1941 году он пишет сонет эмигранта, который я позволю себе, как это принято у французов, перевести не стихами, а поясняющей прозой.
«Изгнанный из моей страны, я принужден искать новое пространство, новый трактир, в котором я мог бы продавать свои трактаты. Мне приходится снова проходить уже пройденный путь. Скользкий, отполированный подошвами тех, у кого не осталось надежды. Ну хорошо, я иду, но я ведь еще не знаю, к кому я иду. Куда бы я ни пришел, мне говорят: «Как пишется ваше имя?» Ах, это имя было довольно широко известно. Впрочем, я должен радоваться, что им мое имя ничего не говорит, ведь знай они, что я объявлен в розыск, у них поубавилось бы охоты помогать мне. Да ведь и сам я уже имел дело как раз с такими. Вот и они, возможно, скоро начнут подозревать, что я не готов к услугам».
Беда, с которой пришлось столкнуться после 1933 года гражданам Германии – и немцам, и евреям, которые сотнями тысяч пытались бежать в Европу и Америку, – эта беда усугублялась тем, что на самих беженцев распространялась часть ненависти или простой неприязни, которую люди испытывали к нацистам и большинству их попутчиков в Германии. Еще противнее было сталкиваться с поклонниками нацистов в благополучных нейтральных странах.
Это противоречивое, контрастное отношение к себе со стороны многих в принимающих странах сейчас испытывают и беженцы из Эрэфии: для одних многие токсичны как русские, для других – как враги Путина.
Не менее контрастно и отношение на Западе к молодым средних лет мужчинам, бежавшим вместе с семьями из Украины: одни видят в этих мужчинах таких же беженцев от войны, как и те, что прибыли из РФ, другие спрашивают (обычно про себя): «Почему же вы не сражаетесь за родину, ставшую жертвой нападения?» Таков парадокс бегства от войны: бегущий из страны-агрессора в глазах принимающей стороны – просто нормальный человек; мужчина, бегущий из страны-жертвы агрессии – просто дезертир.
Брехт пишет о стыде, который испытывает за то, что ему приходится оправдываться:
«Дела в этом городе таковы, что
Я веду себя так:
Входя, называю фамилию и предъявляю
Бумаги, ее подтверждающие, с печатями,
Которые невозможно подделать.
Говоря что-либо, я привожу свидетелей, чья правдивость
Удостоверена документально.
Безмолвствуя, придаю лицу
Выражение пустоты, чтобы было ясно,
Что я ни о чем не думаю.
Итак,
Я не позволю никому попросту доверять мне.
Любое доверие я отвергаю.
Так я поступаю, зная, что дела в этом городе таковы, что
Делают доверие невозможным.
Все-таки временами,
Когда я огорчен или отвлечен,
Случается, что меня застигают врасплох
Вопросами: не обманщик ли я, не соврал ли я,
Не таю ли чего-нибудь?
И тогда я по-прежнему теряюсь,
Говорю неуверенно и забываю
Все, что свидетельствует в мою пользу,
И вместо этого испытываю стыд».
(Перевод Бориса Слуцкого)
Брехт хорошо разглядел и такой человеческий тип, как лагерный надзиратель или сексот, по-своему процветавший и в эмиграции: если оставшиеся на родине представители этого типа доносят на соседей-противников режима, то уехавшие в эмиграцию выслеживают «неправильно бежавших» и «неискренне скорбящих».
Есть одна вещь, которую не любят в себе сами эмигранты и которую в эмигрантах не любят люди из стран-гостеприимиц. Вещь эта – критические замечания о стране, предоставившей беженцу кров.
Есть хамелеоны, или граждане-чего-изволите. Живя в постоянном страхе, такие обычно перестраховываются и будут искать изъяны скорее в самих себе, чем в принимающем обществе. Давшие им кров государства становятся для таких людей образчиком человечности. Еще бы! Ведь они могли бы запросто не дать мне ни вида на жительство, ни возможности пожить в бесплатной квартире. А то, что это вовсе не привилегия, а прописанная в законе норма правового социального государства, такие люди стараются не думать. Наш брат-беженец должен быть тише воды и ниже травы.
Брехт принадлежал к другому типу личности: бежавший из тоталитарной Германии, он не собирался льстить своим гостеприимцам нигде.
Боюсь, что кто-то воспримет эти мои слова как руководство к действию. Напрасно. Просто Брехт так хотел вернуться в Германию, когда та будет освобождена от нацизма, что был уверен: так, как он, думает большинство. В отличие, например, от Томаса Манна, да и многих других писателей и мыслителей, Брехт был человеком сцены, а не письменного стола и не радиорубки, ему была важна непосредственная реакция публики на его стихи и пьесы.
В 1937 Брехт написал стихотворение о слове «эмигрант» (привожу его в переводе Е.Г.Эткинда):
Я всегда считал неверным название, которое нам дали:
Эмигранты.
Это значит – покинувшие родину. Но ведь мы
Не покинули нашу страну, чтобы по вольному выбору
Избрать другую страну. И мы не избрали другую страну,
Чтобы остаться там по возможности навсегда.
Нет, мы бежали – изгнанники, ссыльные.
Страна, принявшая нас, не дом для нас – лишь убежище.
В вечной тревоге живем мы – живем поближе к границам,
Ждем дня возвращения, следя с замиранием сердца
За малейшим изменением по ту сторону границы,
Ревностно расспрашивая каждого новоприбывшего оттуда,
Ничего не забывая, ни от чего не отказываясь
И ничего не прощая, – нет, ничего не прощая, что было.
Безмолвие пролива нас не обманет! Мы слышим крики,
Которые к нам долетают из их лагерей. Мы ведь и сами
Подобны слухам о зверствах, перелетевшим
Через границы. Каждый из нас,
Идущий в разбитых башмаках сквозь толпу,
Свидетельствует о позоре, пятнающем нашу страну.
Но ни один из нас
Здесь не останется. Еще не сказано
Последнее слово.
Чуть позже, уже в Финляндии, Брехт напишет нечто такое, что, пожалуй, только теперь становится понятным многим русским:
Мы теперь беженцы
В Финляндии.
Моя маленькая дочь
Вечерами сидит дома и ругается,
Что никто из детей с ней не играет. Она немка,
Разбойничье отродье.
Когда я повышаю голос в споре,
Меня призывают к порядку. Здесь не любят,
Когда повышает голос
Разбойничье отродье.
Когда я напоминаю своей маленькой дочке,
Что немцы народ разбойников,
Мы оба радуемся, что их не любят,
И оба хохочем.
(перевод Бориса Слуцкого)
Брехт парадоксально верил в то, что коричневая чума – это результат, если угодно, медицинского эксперимента, который можно будет развернуть вспять. Он верил в исправимость человеческой природы и не верил в право художника выступать кем-то вроде «обвинителя народа». Но при этом он не отказывал себе в праве критически разбирать любое человеческое общество, в которое его заносила нелегкая. Он и в Восточную, советскую, зону оккупации вернулся, исходя из своих левых, социалистических убеждений и заблуждений. Вызванный в 1947 году в комиссию Конгресса США для дачи показаний об «антиамериканской деятельности», Брехт призвал «великий американский народ» не ограничивать свободу культуры и не останавливать соревнование идей еще и потому, что в предстоящей большой войне победит тот, кто дальше продвинется в познании.
Так, отстаивая свободу и после четырех лет пребывания в США, Брехт очутился в 1947 году в будущей ГДР. Когда «неправильным состоянием» внутренней эмиграции в 1953 году стало для него подавление народного восстания, Брехт и о нем напишет одно из самых своих знаменитых стихотворений (перевожу по памяти):
Говорят, правительство ГДР разочаровано в своем народе.
Так, может быть, правительству стоит распустить этот народ и выбрать себе другой.
Стихотворение оказалось пророческим: уже следующее поколение немцев в ГДР испытало этот опыт на себе.
Пожалуй, еще два стихотворения из наследия Брехта в переводах на русский язык, стоит привести здесь – для нужд человека нашего времени. Одно посвящено памяти философа Вальтера Беньямина, весть о самоубийстве которого не сразу добралась до Брехта:
«Я слышал, ты поднял на себя руку,
Чтобы не дать палачу работы.
Восемь лет в изгнании наблюдая, как крепнет враг,
Ты последней не одолел границы
И земной перешел рубеж.
Рушится Европа. В главы государств
Выходят главари бандитских шаек.
Столько оружия, что людей не видно.
Будущее объято тьмой, а силы
Добра ослаблены. Ты это понял
И добил свое измученное тело».
1941 (перевод Владимира Корнилова)
Поэма Немецким солдатам на восточном фронте
написана год спустя, в 1942:
1
Был бы вместе с вами я, братья,
В снежных просторах восточных, одним из вас,
Одним из бесчисленных тысяч, средь грузных стальных катафалков,
Я говорил бы, как вы говорите: конечно,
Должна же сыскаться для нас дорога домой.
Только, братья, милые братья,
Под каской, под черепною коробкой,
Знал бы я твердо, как знаете вы: отсюда
Возврата нет.
На карте, в атласе школьном,
Дорога к Смоленску короче
Мизинца фюрера. Здесь же,
В снежных просторах, она так длинна,
Очень длинна, слишком длинна…
Снег не держится вечно – лишь до весны.
И человек не в силах вечно держаться. Нет, до весны
Он продержаться не может.
Итак, я должен погибнуть. Я это знаю.
В камзоле разбойничьем должен погибнуть,
Погибнуть в рубахе убийцы,
Один из многих, один из тысяч,
Как разбойник, затравлен, как поджигатель, казнен.
2
Был бы вместе с вами я, братья,
Бок о бок с вами трусил бы рысцой по снегам, —
Я тоже бы задал вопрос, ваш вопрос: для чего
Забрел я в пустыню, откуда
Нет возвратных путей?
Зачем на себя я напялил одежду громилы,
Камзол поджигателя, рубаху убийцы?
Не с голоду же
И не из жажды убийства, нет!
Лишь потому, что я был холуём
И мне, как слуге, приказали.
Выступил я для разбоя, убийств, поджогов
И ныне буду затравлен,
И ныне буду казнен.
3
За то, что вломился я
В мирный край крестьян и рабочих,
В край справедливого строя и круглосуточной стройки,
Вломился, ногами топча, железом давя поля и селенья,
Круша мастерские, мельницы и плотины,
Оскверняя занятия в школах бессчетных,
Нарушая ход заседаний неутомимых Советов, —
За это я должен издохнуть, как злобная крыса,
Прихлопнутая мужицким капканом.
4
Дабы очистить могли
Лицо Земли
От меня – проказы! Дабы на века поставить могли
Меня примером: как должно казнить
Убийц и разбойников
И холопов убийц и разбойников.
5
Дабы матери молвили: нету у нас детей.
Дабы дети молвили; нету у нас отцов.
Дабы молчали могильные холмики без имен и крестов.
6
И мне не увидеть боле
Страны, откуда пришел я,
Ни баварских лесов, ни горных кряжей на юге,
Ни моря, ни пустоши бранденбургской, ни сосен,
Ни виноградных склонов у франконской реки —
Ни на рассвете сером, ни в полдень,
Ни в смутных вечерних сумерках.
Мне городов не видеть, ни местечка родного,
Ни верстака, ни горницы,
Ни скамьи.
Всего этого я не увижу боле.
И ни один из тех, кто был со мною,
Этого не увидит боле.
Ни ты, ни я, никто
Голосов наших жен не услышит, ни голосов матерей,
Ни шепота ветра в трубах отчего дома,
Ни веселого шума, ни горького на площадях городских.
7
Нет, я в нынешнем сгину году,
Никем не любим, не оплакан,
Безмозглый прислужник военной машины.
Наученный лишь в последние миги,
Натасканный лишь для убийства,
Оплаканный лишь мясниками.
Я буду лежать в земле,
Разоренной мною,
Жалкий вор, которого некому пожалеть.
Вздох облегченья проводит в могилу меня.
Ибо что же в ней будет погребено?
Центнер полуистлевшего мяса в искалеченном танке,
Насквозь промороженный сохлый куст,
Вышвырнутое на лопате дерьмо,
Ветром развеянное зловонье.
8
Был бы вместе с вами я, братья,
На возвратной дороге к Смоленску,
От Смоленска назад, в никуда, —
Думал бы то же, что вы, ведал бы твердо
Под каской, под черепною коробкой,
Что зло – отнюдь не добро,
Что дважды два – четыре
И что издохнут все, кто поплелся за ним,
За кровавым барбосом,
За дурнем кровавым.
За ним, не знавшим, что долог путь до Москвы,
Очень долог, слишком долог,
Что зима на Востоке сурова,
Очень сурова, слишком сурова,
Что труженики новой державы
Станут сражаться за землю свою, за свои города,
Пока мы все не погибнем.
9
Погибнем – среди лесов, у замолкших орудий,
Погибнем на улицах и в домах,
Под гусеницами у дорожных обочин,
Погибнем от рук мужчин, женщин, детей,
От голода, от стужи ночной.
Погибнем все до последнего,
Сегодня погибнем или завтра утром,
И я, и ты, и наш генерал – все,
Кто пришел сюда разорить
Созданное людьми труда.
10
Ибо так нелегко обработать землю,
Ибо стоит такого пота выстроить дом,
Балки тесать, план начертить,
Стены воздвигнуть, крышу накрыть.
Ибо так велика усталость была и была надежда так велика.
Тысячелетьями только смеялись
При виде творений людских, обращенных в руины.
Отныне и впредь на всех континентах запомнят и скажут:
Нога, истоптавшая борозды пахарей новых,
Отсохла.
Рука, что посмела подняться на здания градостроителей новых,
Обрублена.
(Перевод Аркадия Штейнберга)
Еще год спустя, в 1943, он напишет «Возвращение».
«Родной мой город, каким я его найду?
Вслед за стаями бомбардировщиков
Я возвращаюсь домой.
Где же он? Там, где вздымаются
Исполинские горные хребты дыма.
Там, в этом море огня,
Город мой.
Родной мой город, как он встретит меня?
Впереди меня летят бомбардировщики.
Эскадрильи смерти
Вам возвещают мой приход. Языки огня
Предшествуют возвращению сына».
(Перевод Е. Эткинда)
Бертольт Брехт, отвечая на вопрос, как правильно описывать неправильные состояния, рассчитывал вернуться в Германию. Другие, решившие никогда не возвращаться, отвечали на этот вопрос иначе, но о об этих их ответах – в следующий раз.
Источник: Гасан Гусейнов, RFI.