29 августа 2023 года в «Российской газете» был опубликован удивительный текст. Вообще, в «Российской газете» печатается много удивительных текстов, потому что это официальный рупор кремлевского режима. Но конкретный текст, о котором я говорю, вызвал неожиданно бурную реакцию в русском секторе Facebook. По поводу этого текста уже несколько дней негодуют и острят авторы блогов. Речь идет о письме протеста против отмены гастролей московского театра «Ленком» в Израиле. Самое интересное, что большей частью в соцсетях обсуждают не суть письма, а язык, которым оно написано.
«Израильские Иваны, не помнящие родства»
Краткая предыстория. В конце августа в Израиле должны были состояться гастроли московского театра «Ленком» со спектаклем по пьесе Григория Горина «Поминальная молитва». Этот спектакль — вольная инсценировка романа Шолом-Алейхема «Тевье-молочник», впервые он был поставлен в 1989 году, когда стали возможны высказывания на темы, прежде запрещенные цензурой, — например, о евреях.
Незадолго до начала гастролей в прессе и социальных медиа Израиля была развернута кампания (в которой принимали участие и мои добрые знакомые) с требованием эти гастроли отменить — потому что актеры и руководство «Ленкома» неоднократно высказывались в поддержку российской агрессии в Украине. Известный журналист Сергей Пархоменко написал, что было бы аморальным, если бы люди, поддерживающие войну, играли спектакль по пьесе Горина. Под давлением общественной кампании театр «Габима», на сцене которого должны были даваться спектакли «Ленкома», объявил о переносе гастролей на неопределенный срок — то есть, по сути, отменил их. На следующий день после объявления «Габимы» появилась публикация в «Российской газете».
Чтобы было понятнее, что именно вызвало бурную реакцию в соцсетях, приведу короткий фрагмент из этой инвективы.
«Прежде всего, мы хотим принести свои извинения тем, кто в считанные дни раскупил билеты на легендарный спектакль. Тем, кто прислал и продолжает слать в “Ленком Марка Захарова” многочисленные письма поддержки, и кто полон желания противостоять кучке агрессивного меньшинства, изрыгающего угрозы и нецензурную брань в адрес не только артистов нашего театра, но и в адрес выдающихся мастеров российской и мировой культуры.
Корчащиеся в бессильной злобе израильские “Иваны, не помнящие родства”, изображающие победное ликование, всего лишь вновь продемонстрировали неприглядный вид “защитников Украины”, сыто сидящих на государственных шеях различных стран. Тех самых “патриотов”, что убежали из ставшей вдруг “любимой Украины”, с ее антисемитскими и русофобскими шествиями и лозунгами, открытыми маршами в честь Бандеры и дивизии СС “Галичина”, с ее ярыми, национал-фашистскими выступлениями ведущих политиков, героизацией нацизма и открытой многолетней войной против русских на Донбассе. Подобная наивная слепота уже привела к “Холокосту” и Второй Мировой Войне».
В привычных для российской пропаганды обвинениях украинского руководства в нацизме ничего нового нет — они опровергнуты много раз. Но язык этого текста действительно шокирует. Он отсылает к советским статьям в «Правде», заявлениям ТАСС и выступлениям партийных функционеров — от совещаний в ЦК до заседаний заводских парткомов.
Сегодня этот язык выглядит прежде всего до самопародийности смешным. Неудивительно, что первой реакцией на письмо были многочисленные остроты. Но тут нужно хотя бы попробовать ответить: на что в таком случае рассчитывали авторы письма? К кому они обращались, используя эту риторику?
Следует оговорить: я не знаю, кто в действительности был автором этого письма. В нынешней России оно могло быть «спущено» в театр как обязательное к подписанию всеми, кто хочет продолжить в нем работать.
В самом письме есть легко опознаваемые окаменевшие формулировки советского публичного языка, направленного на унижение и стигматизацию оппонента: «изрыгающего угрозы», «корчащиеся в бессильной злобе», «вновь продемонстрировали неприглядный вид» или «ничего, кроме брезгливости и жалости, это не вызывает». Но нельзя сказать, что все элементы того давнего стиля воспроизводятся один к одному. Большинство комментаторов изумились обильному использованию кавычек, не характерному для советских медиа — даже слово «Холокост» в «Российской газете» написано в кавычках. В том же письме есть выражения и не использовавшиеся в советское время — например, «под этот бесконтрольный самодеятельный молох попала и культура». Эта фраза — прежде всего неграмотная: молот тут явно смешан с Молохом — упоминаемым в Ветхом завете верховным божеством нескольких семитских племен, которому приносили человеческие жертвы. Однако в целом процитированное выражение создано в позднесоветской логике: слова «бесконтрольный» и «самодеятельный» использованы здесь как имеющие заведомо отрицательный смысл. Такое словоупотребление может прийти в голову тому, кто считает любые не инициированные властью общественные движения заведомо опасными или как минимум подозрительными.
Еще один советский риторический прием, использованный в этом письме, — поставить в пример и в укоризну «распоясавшемуся хулигану» либо героев войны, либо каких-нибудь известных людей. «Русская иммиграция (именно так. — И. К.) знает немало примеров великих деятелей культуры, таких как Шаляпин, Бунин, Рахманинов, Ростропович, Солженицын, Тарковский, Бродский, Неизвестный, Нуриев (список можно продолжить), которые никогда не опускались до низкопробного уровня “шариковых”, громко “тявкающих” и оскорбляющих простых соотечественников и коллег по цеху». Познания авторов письма в истории не уступают их познаниям в орфографии. Я не буду цитировать «Окаянные дни» Бунина, но и в воспоминаниях Федора Шаляпина — чьим именем открывается список — легко можно найти, например, фрагменты, в которых нет ни малейших следов сочувствия к тем «простым соотечественникам», которые поддержали новую власть.
«В том соединении глупости и жестокости, Содома и Навуходоносора, каким является советский режим, я вижу нечто подлинно российское. Во всяких видах, формах и степенях — это наше родное уродство <…> Пришел чеховский унтер Пришибеев с заметками о том, кто как живет, и пришел Федька-каторжник Достоевского со своим ножом <…> Пришли какие-то еще люди, которые ввели в “культурный” обиход изумительные словечки: “он встретит тебя мордой об стол”, “катись колбаской”, “шикарный стул”, “сегодня чувствуется, что выпадут осадки”» («Маска и душа», 1932).
Ученики заезжателей
Для понимания того, как устроен язык письма ленкомовцев, нам будет очень полезна работа Мариэтты Чудаковой «Язык распавшейся цивилизации. Материалы к теме» (2006). Чудакова, в частности, пишет, что в советском языке при оценке действий врага присутствовала «сознательная государственная политическая грубость»: «Владелец сей длинной аристократической фамилии известен тем, что долгое время отирался в США» (из «Комсомольской правды», 10 сент. 1953), «А наши партнеры, признавая, что соотношение сил изменилось не в их пользу, все еще хотят верховодить в международных органах…» (из «Правды», 1961); примеры взяты Чудаковой из книги 1968 года «Русский язык и советское общество» под редакцией выдающегося лингвиста Михаила Панова. В той же статье, написанной еще на втором сроке путинского правления, Чудакова замечает: «В последние годы… сознательная грубость на глазах возвращается в язык власти, начиная с самых верхних ее этажей». Действительно, теперь не только в телеграм-истериках Дмитрия Медведева, постах Марии Захаровой или телевизионных монологах Владимира Соловьева, но и в письме сотрудников «Ленкома» можно видеть эту показную, или, как говорят исследователи, перформативную грубость: «плохо сварганенных злобных шоу наших бывших коллег».
Еще одно важное наблюдение Чудаковой — появление большого количества агрессивных по риторике выступлений партийных чиновников в период после ХХ съезда КПСС. После того как государственные репрессии были хоть и не остановлены вовсе, но существенно ограничены, публичный язык должен был запугивать потенциальных и реальных нонконформистов, чтобы не допустить расшатывания системы власти. О тех, кто стремился выйти за пределы критики, установленные на ХХ съезде, полагалось говорить так (пример Чудаковой): «Миллионы долларов в США расходуются на дикую, разнузданную антикоммунистическую пропаганду, которая имеет своей целью оклеветать социалистический строй, опорочить политику нашего государства, дискредитировать коммунизм. Эта враждебная нам пропаганда оказывает свое воздействие на отдельных советских людей, на нее легко поддаются гнилые, отсталые элементы». Дальнейший комментарий, по-видимому, соединяет воспоминания Чудаковой о ее реакции на подобные обличения конца 1950-х с анализом начала 2000-х.
«Хорошо всем знакомые, приевшиеся за несколько десятилетий слова еще в ходу (используется и обычный прием их назойливого повторения). Однако произошло нечто весьма существенное: эти слова перестали значить то, что они значили.
Но что именно? Ведь они и не имели настоящей семантики. А вот что — они перестали иметь прямое отношение к жизни и смерти человека. Из-за них перестало просвечивать дуло пистолета. Так получает объяснение это сгущение советизмов — каждый из них в отдельности потерял былую силу, когда слово несло непосредственную смертельную угрозу. Теперь партия, сама вырвавшая у себя смертельное жало, стремится использовать “старое, но грозное оружие” в прямой функции силового приема, надеясь, так сказать, задавить словесной массой».
Это рассуждение Чудаковой можно дополнить несколькими соображениями.
Показная грубость восходит к стилю речевой агрессии, характерному еще с дореволюционных времен для значительной части большевистских лидеров и активистов. В 1920-е годы такая речевая агрессия называлась двумя словами, которые сегодня вышли из употребления — «заушательство» (оскорбительная, грубая критика с целью унизить, опорочить кого-либо или что-либо) и «заезжательство». В словаре Даля среди значений слова «заехать», помимо используемых сегодня, приведены следующие: «сесть или стать выше кого-либо», «завладеть, захватить земли», «заездить лошадь, замучить, загонять, изнурять ездою». В пореволюционный период «заезжать» означало держаться высокомерно и грубо по отношению к тем, кто от тебя зависит — например, по отношению к подчиненным (это значение зафиксировано и в словаре Ушакова). Тогда же, в ситуации очень интенсивного развития неологизмов, появилось и распространилось — по-видимому, в основном в языке журналистов и политических активистов — и слово «заезжательство».
Его использовал, например, видный журналист Борис Волин в статье «Большевики — заезжатели», опубликованной в 1923 году в журнале «На посту» (№ 4, ноябрь). В ней Волин доказывал, что грубость критики «напостовцев» — признак их верности марксистско-ленинской доктрине и готовности устанавливать собственные культурные иерархии. «Мы вносим [в полемику] страстность и задор, которые характеризуют нас как борцов, преданных делу пролетариата. Если в борьбе на этом фронте приходится не реверансами заниматься, а заезжать кое-кого даже из нашей же собственной партийной семьи, то в этом больше всего виноваты сами “заезжаемые”». Иначе говоря, оскорблять оппонентов нужно для того, чтобы их деморализовать.
За унижающей советской риторикой стояла воля к трансгрессии, то есть к нарушению общепринятых норм — для того чтобы показать, что ругателю можно больше, чем другим. Внутренней аудитории должно быть ясно, что агрессор наделен большей властью, чем все остальные, а внешняя должна была по умолчанию считать, что он выступает от имени всех советских людей. Такая брань по своей интенции примерно соответствовала мигалкам на автомобилях на нынешних российских дорогах. Авторы письма ленкомовцев явно рассчитывают на то, что в них признают людей, наделенных полномочиями проклинать и одобрять — и не только жителей России, но даже израильтян.
Надежда на старую магию
Советский политический язык, при всей его окостенелости, имел орудийную, почти магическую природу: он позволял не только назначать врагов, но и демонизировать их, ассоциативно связывать их с идеей абсолютного зла. Враг не имел права использовать нормальный человеческий язык, поэтому в советском публичном дискурсе была развита обширная система средств обесценивания чужого слова. Эти средства еще только предстоит каталогизировать: тут и уменьшительные суффиксы, понимаемые как пренебрежительные («философская школка», «жалкие идейки»), и сомнение в применимости к оппоненту позитивно окрашенных слов в их прямом значении (на процессе Иосифа Бродского в 1964 году судья Савельева говорила о творчестве подсудимого: «так называемые стихи»), и кавычки. Авторы ленкомовского письма из всех этих средств умеют использовать только кавычки, зато во множестве. Интересно, что к тому же приему прибегают авторы нового школьного учебника по истории, вышедшего под именами В.Р. Мединского и А.В. Торкунова. После того как этот учебник был распространен в Интернете, критически настроенных читателей тоже удивило пристрастие авторов к кавычкам — там, где речь идет об обобщенном Западе или о тех людях в СССР и в постсоветской России, которых авторы считают проводниками чужой воли. «…Будьте бдительны. Думайте: почему, зачем и за что “отрабатывают новости” те или иные “оппозиционеры”, “лидеры мнений”, ”популярные блогеры” и т. п.».
Кавычки и в учебнике, и в письме сотрудников «Ленкома» нужны и для того, чтобы маркировать чужой — значит, чуждый и враждебный — дискурс, и для того, чтобы показать, что те, кто говорит о правах человека и вообще о ценностях, сами в них не верят, а отстаивают только свою корысть. Но тут уже и привычные слова начинают вызывать у пишущего подозрение, и кавычки расползаются по тексту, как насекомые: «Холокост» в письме оказывается закавычен, видимо, потому что в советское время такого слова не было («Я и слова-то такого раньше не слыхал!» — пел в песне «Холокост» покойный бард Александр Харчиков, воевавший с Израилем в 1968–1969 годах в составе советского контингента в Египте). Кавычки превращаются в ритуальный жест семантической перестраховки, которая не вполне вяжется с риторикой агрессии. Прагматические задачи текста противоречат друг другу: агрессия и пафос требуют воспринимать текст как искренний, а кавычки намекают на то, что никакой искренности нельзя доверять. Получается примерно как у управдома из романа Булгакова. Смешивая дискурсы, он кричал, увидев за шкафом нечистую силу: «Окропить помещение!»
Те, кто писал письмо от имени сотрудников «Ленкома», считали, что они сообщают тексту магическую силу, заставляющую оппонентов дрожать и терять волю к сопротивлению, — потому что те, кто назначен врагами, чувствуют стоящую за словами мощь государственной власти.
Возможно, что это письмо писали люди, не заставшие СССР во взрослом возрасте. Они помнят приблизительно, как должна работать такая языковая конструкция, но навыков использования этого языка — такого, на котором говорят и пишут, — у них нет.
Стремясь возродить промысел советских ритуальных проклятий, авторы письма не учли одного важного обстоятельства. В СССР мощь, стоящая за стигматизирующей риторикой, была поддержана не только непосредственным насилием милиции и спецслужб. Эта риторика заставляла людей отшатываться от тех, кто был объявлен «врагами», сторониться их, не звонить, не звать в гости, не упоминать в статьях. Именно этой власти изолировать и нет у авторов письма. Они не могут разделить на «наших» и «не наших» ни аудиторию Facebook, ни, тем более, общество Израиля. Сегодня на таком стилизованном языке имеет хоть какой-то смысл обращаться только к российской аудитории — и то вряд ли, потому что очень многие и в России не воспринимают советские идеологические штампы всерьез. Тщательное воспроизведение языка советских инвектив (а оно было довольно старательным, при всей безграмотности текста) не делает эту языковую магию более действенной. Именно поэтому применяемая в письме брань не столько пугает, сколько вызывает мысль о неадекватности авторов.
Историк культуры Ирина Рейфман назвала одну из своих книг, посвященных культурной мифологии дуэли в первой половине XIX века, «Ритуализованная агрессия». Тот режим пользования языком, который я попытался описать, может быть описан как ритуализованная трансгрессия. Или ритуализованное заезжательство.
Источник: Илья Кукулин, «Важные истории»